Символизм: "Конец Ренаты" и "Муни" - Специфика Ходасевича-мемуариста в эмигрантской печати 1920-1930-х годов

"Некрополь" открывается очерком "Конец Ренаты", который почти в равной мере посвящен жизни Нины Петровской, малоизвестной писательницы, и литературному движению, получившему именование "символизм".

Ходасевич берется описать "дух эпохи", так как "история Нины Петровской без этого непонятна, а то и не занимательна".

О символизме Ходасевич писал не впервые: за несколько месяцев до публикации в "Возрождении" очерка "Конец Ренаты" в той же газете он напечатал статью "О символизме". "Конец Ренаты" во многом повторяет то, что уже было высказано в предыдущей статье, вплоть до метафор: "...часть творческой энергии и часть внутреннего опыта воплощалась в творчестве, а часть - недовоплощалась, утекала в жизнь, подобно тому как утекает электричество при недостаточной изоляции", "подлинный случай коллективного творчества" и т. д.

В этих статьях Ходасевич предлагает свое понимание символизма как мировоззрения; техники, распространяющейся не только на литературу, но и на жизненную действительность. Идеи, которые высказывает Ходасевич, в этих двух своих текстах, одинаковы, однако связи между этими идеями в самих статьях - порой различны. Отдельный интерес представляют те пассажи из более ранней статьи, которые в "Конце Ренаты" отражения не нашли.

Говоря об изучении символизма в будущем, Ходасевич пишет:

"Чтобы восстановить целое, надо восстановить прошлое, то есть изучить жизнь символистов. Всего не восстановят никогда, разумеется. Да и для того, чтобы понять то, что восстановится, "надо быть самому немного в этом роде", как писал Блок в предисловии к своим пьесам". Как представляется, Ходасевич воспринимает себя как раз "немного в этом роде", - и потому видит особую важность в том, чтобы зафиксировать свои воспоминания и свое понимание пережитой эпохи.

В статье "О символизме" Ходасевич ставит вопрос о границах и значении этого явления:

"Символизм не только еще не изучен, но, кажется, и не "прочитан". В сущности, не установлено даже, что такое символизм: не выяснены ни его отличия от декадентства и модернизма, ни его соприкосновения с тем и другим...". Хронологические рамки, имена деятелей (кто из них "вполне" символист, а кто нет) - все это еще не определено, потому что "признак классификации еще не найден".

По мнению Ходасевича, после определения этих основных точек, станет очевидно, что "чистой воды" символистов мало, но "людей, так или иначе вовлеченных в круг символизма, обнаружится больше. У символизма был genius loci, дыхание которого разливалось широко. Тот, кто дышал этим воздухом символизма, навсегда уже чем-то отмечен, какими-то особыми признаками".

В "Конце Ренаты" автор такими вопросами уже не задается, - напротив, он дает ответ, хотя и довольно обтекаемый:

"Декадентство, упадочничество - понятие относительное: упадок определяется отношением к первоначальной высоте. Поэтому в применении к искусству ранних символистов термин декадентство был бессмыслен: это искусство само по себе никаким упадком по отношению к прошлому не было. Но те грехи, которые выросли и развились внутри самого символизма - были по отношению к нему декадентством, упадком. Символизм, кажется, родился с этой отравой в крови. В разной степени она бродила во всех людях символизма. В известной степени (или в известную пору) каждый был декадентом".

Статья "О символизме" предваряется словами о посещении Ходасевичем лекции, посвященной поэзии Анненского (как отмечает в комментариях к статье Богомолов, это был вечер памяти И. Ф. Анненского, проведенный редакцией журнала "Звено" 31 мая 1927 года. То есть "недавно" - это около полугода назад). Эта лекция и толкает Ходасевича на размышления о символизме:

"Лектор знал символизм по книгам - я по воспоминаниям. Лектор изучил страну символизма, его пейзаж - я же успел еще вдохнуть его воздух, когда этот воздух еще не рассеялся и символизм еще не успел стать планетой без атмосферы. И вот, оказывается, - в той атмосфере лучи преломлялись и краски виделись как-то особенно, по-своему - и предметы являлись в иных очертаниях".

Для полновесного размышления о таком литературном движении, как символизм, отталкивание от лекции о поэзии, по-видимому, показалось Ходасевичу слабым. Его идеям требовалась гораздо более яркая иллюстрация. И, парадоксальным образом, лучшим трамплином оказалась история не известного поэта, а бесталанной беллетристки.

О том, почему такая иллюстрация вообще нужна, Ходасевич прямо говорит именно в статье "О символизме" (в "Конце Ренаты", начиная с истории о Петровской, он мотивирует рассказ об эпохе символизма тем, что иначе будет "непонятно", - то есть мотивация идет от обратного):

"В писаниях символистов заключена сложная и отчасти запутанная история целой жизненной полосы многих людей. Многие произведения (то есть главы и эпизоды этой истории) могут быть поняты только из сопоставлений и сближений. Тут слишком многое сознательно строилось на перекличке переживаний, мыслей, тем. У отдельных авторов многое, если не почти все, может быть понято только в связи с хронологией их, и не только их, творчества. И наконец, едва ли не все наиболее значительное открывается не иначе, как в связи с внутренней и внешней биографией автора".

Этот пассаж дает объяснение многим характерным чертам очерка "Конец Ренаты", как-то: большое количество героев, поэтов-символистов, часто неназываемых; множество скрытых и явных цитат. "Конец Ренаты" воссоздает атмосферу того времени, так называемый "символистский быт" именно благодаря текстовому подражанию эпохи. Ходасевич рассказывает биографию Нины Петровской - женщины, которая "сыграла видную роль" не только в "жизни литературной Москвы" в целом, но и в жизни видных поэтов того времени. О Петровской говорится, что она "сделалась одним из центральных узлов, одною из главных петель той сети", - то есть, рассказывая об одном узле, Ходасевич хочет передать характер плетения всей сети.

Выбор Нины Петровской в качестве объекта для изучения символизма может казаться на первый взгляд экстравагантным. Но и это объясняется, кажется, довольно просто. Если, по мнению Ходасевича, в эпоху символизма, "талант жить" и "литературный талант" равнозначны, то он может писать и о том человеке, в ком "писатель" очевидно проигрывает "человеку". Кроме того, история Петровской доказывает, что, пока "воздух символизма" "не рассеялся и символизм еще не успел стать планетой без атмосферы", он влиял на всех и всех затягивал в свое особое измерение.

Не менее важна и демонстративность этого приема. Петровская была другом Ходасевича, но не оставила явного следа в документе эпохи. Жанр мемуаристики предполагает воспоминания об известных людях, - и Ходасевич настойчиво нарушает это правило. Здесь важно не только то, что воспоминания о Петровской вообще попадают на страницы "Некрополя", но и то, как они преподносятся (история Петровской иллюстрирует главные идеи символизма, она же и открывает сборник). Необходимо отметить, что в "Некрополе" на таких правах живет не только история о Петровской, но и рассказ о другом трагически погибшем друге Ходасевича - Муни (он же - С. В. Киссин).

Вступление к очерку "Муни" отчетливо перекликается со вступлением к "Концу Ренаты". Муни, по словам Ходасевича, "в сущности, ничего не сделал в литературе. Но рассказать о нем надо и стоит, потому что, будучи очень "сам по себе", он всем своим обликом выражал нечто глубоко характерное для того времени, в котором протекала его недолгая жизнь. Его знала вся литературная Москва конца девятисотых и начала девятьсот десятых годов. Не играя заметной роли в ее жизни, он скорее был одним из тех, которые составляли "фон" тогдашних событий. Однако ж, по личным свойствам он не был "человеком толпы", отнюдь нет. Он слишком своеобразен и сложен, чтобы ему быть "типом". Он был симптом, а не тип".

Таким образом, по мнению Ходасевича, Петровская и Муни, не будучи известными фигурами в литературе, наилучшим образом иллюстрируют то, что "дух эпохи" делал с людьми. Оба они были "истинными жертвами декадентства".

В начале очерка "Конец Ренаты" Ходасевич пишет:

"Символизм упорно искал в своей среде гения, который сумел бы слить жизнь и творчество воедино. Мы знаем теперь, что гений такой не явился, формула не была открыта. Дело свелось к тому, что история символистов превратилась в историю разбитых жизней, а их творчество как бы недовоплотилось..."

Таким образом, речь идет не о традиционном понимании "гениальности", а о специально-символистском: гениальность - это талант совместить жизнь и творчество. Ходасевичу важно подчеркнуть, что гений "не явился", и что символизм в итоге лишь "калечил жизни". И однако в статье "Ни сны ни явь" (1931 года) Ходасевич спорит сам с собой:

"Кажется, в Блоке все же осуществился идеал символизма: соединение поэта и человека. Можно сказать (и это будут не просто "слова"), что поэзией было пронизано все физическое существо его. С концом поэта должно было кончиться и оно. Оно два года сопротивлялось, но сопротивление ослабевало".

В "Некрополе" Ходасевич не говорит о Блоке как о гении символизма. Впрочем, и о традиционном понимании гениальности в "Некрополе" говорится очень осторожно. Так, самая лестная характеристика Блока в "Конце Ренаты" - "один из драгоценнейших русских поэтов" (нужно учитывать, что характеристика дается отдельно от имени, то есть ею Ходасевич хотел одновременно и скрыть, и обозначить, что речь идет о Блоке).

Кроме того, в некрологе Белому, Ходасевич пишет: "То был человек, отмеченный не талантом, не дарованием, но несомненной гениальностью". В "Конце Ренаты" эта оценка опускается до "проблесков истинной гениальности" (впрочем, восторженность оценки в некрологе вполне может объясняться жанром).

Но Ходасевич в "Конце Ренаты" выносит очень строгий приговор эпохе символизма, в которую люди "играли словами, коверкая смыслы, коверкая жизни". Возможно, из-за строгости этой оценки, Ходасевич и не мог - не хотел - писать о том, что кто-то смог воплотить идеал символизма в жизнь (и в творчество). Говоря об идеале символизма, Ходасевич подчеркивает, что этот идеал недостижим.

В статье "Ни сны ни явь" Ходасевич не ставит себе целью "обличать" символизм: мемуарист говорит главным образом о Блоке, и о символизме лишь в связи с ним. Потому в этой статье есть и более спокойный, чем в "Некрополе", анализ явлений, сопутствующих этому жизненно-литературному явлению. Так, комментируя блоковский текст "Ни сны ни явь", Ходасевич пишет:

"..."герой" передает нечто, о чем сам не знает, сон это или явь. Собеседник уверяет его в реальности происшествия, которому и дает самое простое объяснение, в ответ на что "герой", не возражая против такого объяснения, все-таки говорит: "Эх, не знаете вы, не знаете". Иными словами, о самой реальности он считает необходимым знать еще что-то, чего не знает, кроме него, никто, то есть видеть ее второе, предчувственное или пророческое значение.

Эта склонность к пророческому истолкованию действительности была свойственна многим символистам. Потому так часты у них мотивы подслушивания, подсматривания: и тем и другим знаменуется попытка проникнуть в незримый, второй смысл действительности, которую рассматривали они как пророческий сон. Она была для них полна предвестий".

В очерке "Муни" Ходасевич пишет о том же явлении - но не с позиции историка литературы, а с позиции эмоционального мемуариста:

"В горячем, предгрозовом воздухе тех лет было трудно дышать, нам все представлялось двусмысленным и двузначущим, очертания предметов казались шаткими. Действительность, распыляясь в сознании, становилась сквозной. Мы жили в реальном мире - и в то же время, в каком-то особом, туманном и сложном его отражении, где все было "то, да не то". Каждая вещь, каждый шаг, каждый жест как бы отражался условно, проектировался в иной плоскости, на близком, но неосязаемом экране. Явления становились видениями. Каждое событие, сверх своего явного смысла, еще обретало второй, который надобно было расшифровать. Он не легко нам давался, но мы знали, что именно он и есть настоящий".

Особый грех символизма Ходасевич видит в "лихорадочной погоне за эмоциями":

"О, если бы в те времена могли любить просто, во имя того, кого любишь, и во имя себя! Но надо было любить во имя какой-нибудь отвлеченности и на фоне ее. Нина обязана была в данном случае любить Андрея Белого во имя его мистического призвания, в которое верить заставляли себя и она, и он сам. И он должен был являться перед нею не иначе, как в блеске своего сияния - не говорю поддельного, но... символического. Малую правду, свою человеческую, просто человеческую любовь они рядили в одежды правды неизмеримо большей".

Чуть выше в том же очерке:

"Если не удавалось сделать любовь "вечной" - можно было разлюбить. Но каждое разлюбление и новое влюбление должны были сопровождаться глубочайшими потрясениями, внутренними трагедиями и даже перекраской всего мироощущения".

В очерке "Пленный дух" М. Цветаева, вспоминая берлинскую "повесть сердца" Белого - о его отношениях с А. А. Блоком и Л. Д. Блок, писала:

"Помню еще одно: что слово "любовь" в этой сложнейшей любовной повести не было названо ни разу, - только подразумевалось, каждый раз благополучно миновалось, в последнюю секунду заменялось - ближайшим и отдаляющим, так что я несколько раз в течение рассказа ловила себя на мысли: "Что ж это было?" - именно на мысли, ибо чувством знала: то. Убеждена, что так же обходилось, миновалось, заменялось, не называлось оно героями и в жизни. Такова была эпоха. Таковы были тогда души. Лучшие из душ. Символизм меньше всего литературное течение.

И - еще одно. Если нынешние не говорят "люблю", то от страха, во-первых - себя связать, во-вторых - передать: снизить себе цену. Из чистейшего себялюбия. Те - мы - не говорили "люблю" из мистического страха, назвав, убить любовь, и еще от глубокой уверенности, что есть нечто высшее любви, от страха это высшее - снизить, сказав "люблю" - недодать.

Оттого нас так мало и любили".

Нетрудно заметить, что Цветаева, тоже говоря о том, что символизм - не только литературное течение, дает однако противоположную оценку эмоциональности, наполнявшей то время.

Ходасевич о берлинских "исповедях" Белого пишет: "Я ими почти не пользуюсь в данной статье, потому что в такие минуты Белый смешивал правду с воображением". Цветаева, вероятно, зная, что в этих "исповедях" много неправды, все равно в первую очередь видит в них "то". Ходасевич - "калеченые жизни". Потому оценки Ходасевича и Цветаевой так сильно разнятся.

Подводя итоги, можно сказать, что о символизме Ходасевич писал немало, но именно в очерке "Конец Ренаты" звучит самое жесткое осуждение символистской эпохи и "символистского быта". Свое понимание специфики того времени он решает нужным проиллюстрировать историей жизни "незначительной" писательницы Нины Петровской (и - в другом очерке - рассказом о поэте Муни). Этот выбор отчетливо демонстративен: в мемуарной книге об эпохе символизме два из девяти очерков посвящены практически неизвестным людям.

Похожие статьи




Символизм: "Конец Ренаты" и "Муни" - Специфика Ходасевича-мемуариста в эмигрантской печати 1920-1930-х годов

Предыдущая | Следующая