Брюсов - Специфика Ходасевича-мемуариста в эмигрантской печати 1920-1930-х годов

Брюсов умер в 1924, и в том же году появился мемуарный очерк Ходасевича, вошедший впоследствии в "Некрополь".

Фигуру Брюсова в эмигрантской среде оценивали довольно однозначно. К 1920-1930-м гг. очарование его поэзией давно сошло на нет, но гораздо более значительную роль для восприятия Брюсова сыграло то, что бывший предводитель московского символизма присоединился к большевикам. Этого многие эмигранты не смогли и не захотели ему прощать. Такая оценка его личности в 1920-е окрасила в определенные тона воспоминания о годах его широкой славы и сказалась на более позднем восприятии его творчества.

Несмотря на неприязненное отношение к Брюсову, писали о нем много, впрочем, с довольно определенной позиции. Говоря о Брюсове, мемуаристы в первую очередь выделяли такие качества его личности, как воля, упорство и бешеное честолюбие. Эти качества подчеркивались мемуаристами как противоречившие образу поэта, и в особенности - поэта-символиста. Так, своему мемуарному очерку, посвященному Брюсову, Цветаева дала название "Герой труда", и уже в самом названии звучит ирония.

Воля - качество для поэта не обязательно вредное, но точно не главное, оно не может быть главным. Говоря о воле Брюсова, Цветаева подчеркивает его "сделанность" как поэта - и этим, как и многие другие мемуаристы, посмертно исключает его из поэтического братства:

"Волей чуда - весь Пушкин. Чудо воли - весь Брюсов.

Меньшего не могу (Пушкин. Всемощность).

Большего не могу (Брюсов. Возможности).

Раз сегодня не смог, завтра смогу (Пушкин. Чудо).

Раз сегодня не смог, никогда не смогу (Брюсов. Воля).

Но сегодня он - всегда мог".

Ниже Цветаева еще четче формулирует, чужеродность поэзии Брюсову (и Брюсова поэзии): "Говорить чисто, все покушение Брюсова на поэзию - покушение с негодными средствами. У него не было данных стать поэтом (данные - рождение), он им стал. Преодоление невозможного". Искусственность, "сделанность" - а изначально воля, с которой он взялся за то, чтобы стать поэтом - и отделяют Брюсова от поэтического мира, по мнению Цветаевой.

Ниже Цветаева выражается еще жестче: "И, уточняя: Брюсов не с рифмой сражался, а со своей нерасположенностью к ней. Поэзия, как поприще для самоборения".

О воле Брюсова писала и З. Гиппиус в очерке "Одержимый":

"После каждого свиданья делалось все яснее, что этот человек не пропадет: помимо талантливости и своеобразного ума, у него есть сметка и - упорство. Упорство или воля... это решить было трудно".

В воспоминаниях людей, знавших Брюсова в Москве и Петербурге, его воля, расчетливость, ум, напрямую связывались с купеческим происхождением - и это многократно подчеркивалось в мемуарах. У Цветаевой это отношения вылилось, среди прочего, в очень яркий образ: "из его книги выходишь, как из выгодной сделки".

П. Пильский, знавший Брюсова еще в гимназии, писал:

"Его упорная настойчивость, его воля, его неуклонность, его трудолюбие, его сдержанность и эта внутренняя страстность, эта рассудочность и особенно его расчетливость, его умение все взвесить и вымерить, этот драгоценный талант, подаренный ему вместе с молоком матери, с кровью отцов, эти навыки предков-купцов, - о, какую огромную и верную, какую незаменимую услугу окажут они этому холодному безумцу, этому размеренному новатору, этому дисциплинированному мэтру!".

Пильский говорит о том же, о чем и Цветаева: само бытие поэтом было для Брюсова формой борьбы, преодоления препятствий:

"Всегда он был неожидан в одном в своем упорстве, в своем уменье осуществлять и достигать. Всегда он был тем, кто побеждает. Он был тем, кто преодолевал. (...) какое трудолюбие, сколько настойчивости, сколько сил преодоления! Сколько готовности непрерывно испытывать себя, непрерывно сражаться с трудностью, непрерывно преступать чрез препятствия, радоваться своей вооруженности и упрямству, стремиться, идти и достигать!"

Некоторые из мемуаристов говорили об этой брюсовской черте с невольным уважением: так, Д. П. Святополк-Мирский в "Истории русской литературы с древнейших времен до 1925 года" писал:

"Замечательный пример работоспособности Брюсова - сборник армянской поэзии, составленный им по просьбе комитета армянских патриотов. Комитет в 1915 г. обратился к Брюсову с просьбой издать подборку избранных сочинений армянских поэтов на русском языке. Менее чем за год Брюсов выучил армянский язык, прочел все, что можно было достать на эту тему, почти все переводы сделал сам и в 1916 году выпустил огромный том Поэзия Армении. Книжка стала замечательным памятником человеческой работоспособности и лучшим изданием такого рода".

Честолюбие, дополнявшее эту целеустремленность, и сделало Брюсова поэтом. Но и честолюбие его было далеким от желания поэта поделиться с миром своими стихами. Это была страсть совершенно другого рода. Цветаева описывает ее так:

"Кто так властвовал над живыми людьми и судьбами, как Брюсов? Бальмонт? К нему влеклись. Блок? Им болели. Вячеслав? Ему внимали. Сологуб? О нем гадали. И всех - заслушивались. Брюсова же - слушались.

<...> Только Брюсов один восхотел славы. Шепота за спиной: "Брюсов!", опущенных или вперенных глаз: "Брюсов!", похолодания руки в руке: "Брюсов!" Этот каменный гость был-славолюбцем".

Сравнивая Брюсова с современными ему поэтами, Цветаева приходила к выводу, что только для Брюсова характерно это "слоаволюбие":

"Страсть к славе. <...> Кто из уже названных - Бальмонт, Блок, Вячеслав, Сологуб - хотел славы? Бальмонт? Слишком влюблен в себя и мир. Блок? Эта сплошная совесть? Вячеслав? На тысячелетия перерос. Сологуб?

Не сяду в сани при луне, -

И никуда я не поеду!

Сологуб с его великолепным презрением?

Русский стремление к прижизненной славе считает либо презренным, либо смешным. Славолюбие: себялюбие".

Другой важный вывод Цветаевой: "Брюсов не славу любил, а власть".

Своеобразный итог Цветаева подводила так:

"Поэт ли Брюсов после всего сказанного? Да, но не Божьей милостью.

Стихотворец, творец стихов, и, что гораздо важнее, творец творца в себе".

Рассуждая о честолюбии Брюсова, Гиппиус писала:

"Честолюбие может быть лишь одной из страстей, и в этом случае оно само частично: честолюбие литературное, военное, ораторское, даже любовное; тогда другие страсти могут с ним сосуществовать, оставаясь просто себе страстями. Так, военное честолюбие вполне совместимо со страстью к женщинам, или честолюбие литературное со страстью к вину, что ли. Но брюсовское "честолюбие" - страсть настолько полная, что она, захватив все стороны существования, могла быть - и действительно была - единственной его страстью".

Так, отказывая Брюсову во всех человечески чувствах, кроме страсти к славе и власти, Гиппиус писала:

"Любил ли он искусство? Любил ли он женщин, вот этих своих "mille e tre"? Нет, конечно. Чем он мог любить? Всесъедающая страсть, единственная, делала из женщин, из вина, из карт, из работы, из стихов, даже собственных, - только ряд средств, средств, средств... В конце концов и сам Брюсов (как это ни парадоксально) должен был стать для нее средством. Цель лишь она [страсть; "честолюбие" - прим. мое - К. У.]".

Следует отметить, что, говоря о "средствах", Гиппиус ссылается на программное стихотворение Брюсова "Поэту":

Быть может, все в жизни лишь средство

Для ярко-певучих стихов...

И однако в интерпретации Гиппиус оказывается, что и стихи - лишь средство для достижения славы и власти.

Таким образом, в 1920-е Брюсова вспоминают как человека, который страстно желал стать поэтом, причем - известным поэтов, верховодящим, и как человека, которому дано было упорство, чтобы достичь этого не взирая ни на что. Оценка эта вполне неприязненная.

В своих воспоминаниях о Брюсове Ходасевич как будто следует общей тенденции, однако и здесь он находит свои собственные пути.

Так, об общепризнанном главном качестве Брюсова Ходасевич говорит лишь мельком, например: "Он служил с волевой исправностью, которая всегда была свойственна его работе, за что бы он ни брался".

Однако в мемуарах Ходасевича так же явно проявляется неприязнь и даже презрение к Брюсову. Ходасевич, как и другие, пишет о тщеславии Брюсова, но и тщеславие это отчетливо не поэтическое, а "мещанское":

"В девятисотых годах Брюсов был лидером модернистов. Как поэта, многие ставили его ниже Бальмонта, Сологуба, Блока. Но Бальмонт, Сологуб, Блок были гораздо менее литераторами, чем Брюсов. К тому же, никого из них не заботил так остро вопрос о занимаемом месте в литературе. Брюсову же хотелось создать "движение" и стать во главе его. Поэтому создание "фаланги" и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками, организационная и тактическая работа - все это ложилось преимущественно на Брюсова. Он основал "Скорпион" и "Весы" и самодержавно в них правил; он вел полемику, заключал союзы, объявлял войны, соединял и разъединял, мирил и ссорил. Управляя многими явными и тайными нитями, чувствовал он себя капитаном некоего литературного корабля и дело свое делал с великой бдительностью. К властвованию, кроме природной склонности, толкало его и сознание ответственности за судьбу судна".

Ходасевич рисует портрет Брюсова-короля, Брюсова-полководца, называет его капитаном корабля. Все эти образы больше связаны с войной или с управлением людьми, чем с поэзией. Так и тщеславие Брюсова было как будто не поэтическим, а административным:

"Он страстною, неестественною любовью любил заседать, в особенности - председательствовать. Заседая - священнодействовал. Резолюция, поправка, голосование, устав, пункт, параграф - эти слова нежили его слух. Открывать заседание, закрывать заседание, предоставлять слово, лишать слова "дискреционною властью председателя", звонить в колокольчик, интимно склоняться к секретарю, прося "занести в протокол" - все это было для него наслаждение, "театр для себя", предвкушение грядущих двух строк в истории литературы. В эпоху 1907-1914 г. он заседал по три раза в день, где надо и где не надо. Заседаниям жертвовал совестью, друзьями, женщинами. В конце девяностых или в начале девятисотых годов, он, декадент, прославленный эпатированием буржуа, любящий только то, что "порочно" и "странно", - вздумал, в качестве домовладельца, баллотироваться в гласные городской думы, -- московской городской думы тех времен! В качестве председателя дирекции Литературно-Художественного Кружка часами совещался с буфетчиком на тему о завтрашнем дежурном блюде". В этих строках - уже не просто неприятие, но насмешка.

Другие эпизоды, которые описывает Ходасевич, иллюстрируя тщеславие Брюсова: желание отметить юбилей литературной деятельности, несмотря на очевидную неуместность - дело происходило осенью 1914 года. Но главное - признание Брюсова, о котором пишет Ходасевич: "Я хочу жить, чтобы в истории всеобщей литературы обо мне было две строчки. И они будут".

Но особое внимание Ходасевич уделяет "мещанству" Брюсова, из него вырисовывая остальные характерные черты этого человека:

"Чувство равенства было Брюсову совершенно чуждо. Возможно, впрочем, что тут влияла и мещанская среда, из которой вышел Брюсов.

Мещанин не в пример легче гнет спину, чем, например, аристократ или рабочий. За то и желание при случае унизить другого обуревает счастливого мещанина сильнее, чем рабочего или аристократа. "Всяк сверчок знай свой шесток", "чин чина почитай": эти идеи заносились Брюсовым в литературные отношения прямо с Цветного бульвара. Брюсов умел или командовать, или подчиняться. Проявить независимость - означало раз навсегда приобрести врага в лице Брюсова".

Ходасевич подробно описывает быт дома на Цветном бульваре, в котором рос Брюсов, причем описывает в отчетливо шаржевом ключе:

"...на раздвижном столе, покрытом клетчатой скатертью, появлялась миска; в комнате пахло щами. Яков Кузьмич выходил из своей полутемной спальни с заветным графинчиком коньяку. Дрожащей рукой держа рюмку над тарелкой, проливал коньяк во щи. Глубоко подцепляя капусту ложкой, мешал в тарелке. Бормотал виновато:

- Не беда, все вместе будет".

Столь же комические, шаржевые эпизоды Ходасевич вспоминает и для характеристики самого Брюсова:

"Чрезвычайно внимательный к посетителям, Брюсов, сам не куривший в ту пору, держал на письменном столе спички. Впрочем, в предупреждение рассеянности гостей, металлическая спичечница была привязана на веревочке".

Эти черты, наподобие мелочности, излишней расчетливости, в сочетании с демоническими позами, которые принимал Брюсов в те годы, и дают главные особенности портрета Брюсова, как его описывает Ходасевич. Об этом он и сам говорит в самом начале очерка:

"Впоследствии, вспоминая молодого Брюсова, я почувствовал, что главная острота его тогдашних стихов заключается именно в сочетании декадентской экзотики с простодушнейшим московским мещанством. Смесь очень пряная, излом очень острый, диссонанс режущий, но потому-то ранние книги Брюсова (до Tertia Vigilia включительно) - суть все-таки лучшие его книги: наиболее острые. Все это тропические фантазии - на берегах Яузы, переоценка всех ценностей - в районе сретенской части".

Ходасевич пишет о манере Брюсова играть в азартные игры. Эту характеристику Ходасевич экстраполирует и на все остальные сферы жизни Брюсова - сравнивая игроков, например, с "младшими" символистами:

"В азартные игры Брюсов играл очень - как бы сказать? - не то, чтобы робко, но тупо, бедно, - обнаруживая отсутствие фантазии, неумение угадывать, нечуткость к тому иррациональному элементу, которым игрок в азартные игры должен научиться управлять, чтобы повелевать ему, как маг умеет повелевать духам. Перед духами игры Брюсов пасовал. Ее мистика была ему недоступна, как всякая мистика".

Так, важно что, принимая позу "мага", "теурга", Брюсов на удивление чужд был всякой мистике. Несмотря на увлечение спиритизмом, на сотрудничество в журнале "Руль", Брюсов в первую очередь был человеком разума - и это важный элемент портрета Брюсова. В "Конце Ренаты" Ходасевич так формулирует свое понимание этого парадокса:

"Брюсов в ту пору занимался оккультизмом, спиритизмом, черною магией, - не веруя, вероятно, во все это по существу, но веруя в самые занятия, как в жест, выражающий определенное душевное движение".

О том, что Брюсов недолюбливал людей, вспоминали многие. И если бы само по себе в поэтических кругах это не было бы грехом, то в сочетании с другими недостатками Брюсова, и об этом начинают говорить с особенной неприязнью.

Так, Цветаева писала о Брюсове: "любитель пола вне человеческого, этот нелюбитель душ" и "этого простого одного: любви со всеми ее включаемыми, Брюсов не искал и не снискал".

То же касается и любви к женщинам. Гиппиус писала: "В расцвет его успеха - глупые, но чуткие люди говорили: Брюсов холодный поэт. Самые "страстные" его стихи стихи его - замечательно бесстрастны: не Эрос им владеет. Ему нужна любовь всех mille e tre, всех. И ни одна из них сама по себе, вместе с любовью, как таковой, не нужна. Лишь средства, средства..."

Ходасевич резюмирует эту черту характера Брюсова очень просто: "Он не любил людей, потому что прежде всего не уважал их". В этой нелюбви и кроется изъян брюсовской любовной лирики, по мнению Ходасевича: "В эротике Брюсова есть глубокий трагизм, но не онтологический, как хотелось думать самому автору, - а психологический: не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему "припадать на ложе". Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую, как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал".

Не любя людей, Брюсов любил литературу - но и ее он любил не так, как любят ее поэты:

"Он любил литературу, только ее. Самого себя - тоже только во имя ее. Во истину, он свято исполнил заветы, данные самому ceбе в годы юношества: "не люби, не сочувствуй, сам лишь себя обожай беспредельно" и - "поклоняйся искусству, только ему, безраздельно, бесцельно". Это бесцельное искусство было его идолом, в жертву которому он принес нескольких живых людей, и, надо это признать, - самого себя. Литература ему представлялась безжалостным божеством, вечно требующим крови. Она для него олицетворялась в учебнике истории литературы. Такому научному кирпичу он способен был поклоняться, как священному камню, олицетворению Митры".

И в этом тоже проявлялась чуждость Брюсова поэтическому братству. Другие мемуаристы, впрочем, не всегда признавали за Брюсовым и такую любовь. Так, Гиппиус писала:

"Естественно, в силу единой владеющей им страсти Брюсов никакого искусства не любил и любить не мог. Но если он "считал нужным" признавать старых художников, заниматься ими, даже "благоговеть" перед ними, - то всех своих современников, писателей (равно и не писателей, впрочем) он, уже без различия, совершенно и абсолютно презирал".

Сходятся мемуаристы и в представлении о том, что в стихах Брюсов любил не столько смысл, сколько форму. В воспоминаниях Гиппиус есть следующий эпизод:

"Опять мы с Брюсовым болтаем... о стихах. О, не о поэзии, конечно, а именно о стихах. С Блоком мы о них почти никогда не говорили. А с Брюсовым - постоянно, и всегда как-то "профессионально".

Выдумываем, нельзя ли рифмовать не концы строк, а начала. Или, может быть, так, чтобы созвучие падало не на последние слоги оканчивающего строку слова, а на первые?"

О том же писала и Цветаева:

"Слов вместо смыслов, рифм вместо чувств... Точно слова из слов, рифмы из рифм, стихи из стихов рождаются!"

Вспоминая свою первую литературную "среду" в доме Брюсова, Ходасевич писал:

"Разбор его был чисто формальный. Смысла стихов он отнюдь не касался и даже как бы подчеркивал, что смотрит на них, как на ученические упражнения, не более. Это учительское отношение к таким самостоятельным поэтам, какими уже в ту пору были Белый и Блок, меня удивило и покоробило. Однако, сколько я мог заметить, оно сохранилось у Брюсова навсегда".

Критически важной для Ходасевича оказывается соотнесенность (точнее - несопоставимость) Пушкина и Брюсова:

""Нерукотворного" памятника в человеческих сердцах он не хотел. "В века", на зло им, хотел врезаться: двумя строчками в истории литературы (черным по белому), плачем ребят, наказанных за незнание Брюсова, и - бронзовым истуканом на родимом Цветном бульваре".

Цветаевское сравнение Пушкина как идеального поэта и Брюсова было приведено выше. В другой части очерка Цветаева пишет и о памятнике: "И не успокоится мое несправедливое, но жаждущее справедливости сердце, пока в Москве, на самой видной ее площади, не встанет - в граните - в нечеловеческий рост - изваяние:

ГЕРОЮ ТРУДА

С. С.С. Р."

И цветаевский "истукан" такое же противопоставление пушкинскому "нерукотворному памятнику": "За этот памятник при жизни он всю жизнь напролом боролся: не долюбить, не передать, не снизойти".

Другим частым сопоставлением в эмигрантской среде было соединение имен Брюсова и Бальмонта - и обычно в соотношении Сальери и Моцарта. Об этом мельком пишут и Ходасевич, и Цветаева.

Одним из главных вопросов, который должны были решить для себя мемуаристы, был вопрос о мотивах вступления Брюсова в коммунистическую партию. По мнению многих людей, писавших свои воспоминания Брюсове, это было естественным явлением, однако расшифровку брюсовских мотивов все дают с небольшими отличиями.

По мнению Цветаевой, место Брюсова было именно в СССР - она объясняла это так:

"Какой строй и какое миросозерцание могли более соответствовать этому герою труда и воли, нежели миросозерцание, волю краеугольным камнем своим поставившее, и строй, не только бросивший - в гимне - лозунг:

"Владыкой мира станет труд", но как Бонапарт - орден героев чести, основавший - орден героев труда".

Для Цветаевой очевидно совпадение глубинного мировоззрения Брюсова с представлениями о правильном в СССР.

Гиппиус воспринимает присоединение Брюсова к большевикам как жизненную иллюстрацию к его собственным стихотворным строкам:

И Господа, и Дьявола

Равно прославлю я...

Она комментирует эти строки так: "Ну, конечно, не все ли равно, славить Господа или Дьявола, если хочешь - и можешь - славить только Себя? Кто в данную минуту, как средство для конечной цели, более подходит - того и славить".

Ходасевич, однако, видит в переходе Брюсова к большевикам более строгую политически-поэтическую концепцию:

"Всякий абсолютизм казался ему силою созидательной, охраняющей и творящей культуру. Поэт, следовательно, всегда на стороне существующей власти, какова бы она ни была, - лишь была бы отделена от народа".

Для доказательства Ходасевич также приводит цитату их стихотворения Брюсова, однако, другого ("Гребцы Триремы"):

...все равно,

Цезаря влечь иль пирата.

Так, по мнению Ходасевича, в большевиках Брюсов увидел новую сильную власть, "один из видов абсолютизма", которая "представилась ему достаточною защитой от демоса, низов, черни".

Именно поэтому смена политических убеждений Брюсова естественна - ведь для него самого это была не смена, а, напротив, четкое следование собственным идеям.

Подводя итог, можно сказать, что общие черты образа Брюсова, который рисует Ходасевич, совпадают с расхожими оценками и представлениями эмигрантской среды в 1920-е годы. Однако Ходасевич привносит несколько новых штрихов в этот портрет, - и в большой степени потому, что рисует портрет Брюсова как будто с более близкого расстояния, чем, например, Гиппиус или Цветаева. Ходасевич описывает события, в которых принимали участие и он сам, и Брюсов - и эти жизненные эпизоды подкрепляют то объяснение характера Брюсова, которое предлагает Ходасевич.

В своем мемуарном очерке Ходасевич касается почти всех тем, которые обычно поднимались при разговоре о Брюсове. Однако акценты Ходасевич расставляет иначе, уделяя больше внимания, например, так называемому "мещанству" Брюсова, а не его "воле". Несмотря на то, что в 1920-е многие писали о том, что поняли Брюсова (в качестве примера можно привести слова Пильского: "Для меня сейчас этот гордец, хитрец и честолюбец является законченной, вполне уясненной фигурой, давно разгаданной душой"), Ходасевич предлагает часто более тонкие психологические объяснения, чем уже сложившиеся представления.

Оценка Ходасевича базируется на контаминации смешного, низкого ("...он хотел отстраниться, вернувшись к домашнему уюту, к пухлым, румяным, заботливою рукой приготовленным пирогам с морковью, до которых был великий охотник") с демонической позой Брюсова 1900-1910-е годы. Видя обе эти стороны Брюсова, Ходасевич не может воздержаться от усмешки - но и от сочувствия: "Одинокий, измученный, обрел он, однако, и неожиданную радость. Под конец дней взял на воспитание маленького племянника жены и ухаживал за ним с нежностью, как некогда за котенком". (Следует упомянуть, что о "приемыше" Брюсова рассказывает так же и Цветаева.)

Похожие статьи




Брюсов - Специфика Ходасевича-мемуариста в эмигрантской печати 1920-1930-х годов

Предыдущая | Следующая