Понимание человеческой свободы - Экзистенциальная философия

Человеческое бытие, согласно экзистенциалистам, -- совершенно уникальная реальность, к которому неприменимы никакие нечеловеческие мерки причинно-следственных связей, ничто внешнее не властно над человеком, он есть причина самого себя. Вот почему в экзистенциализме человек свободен, ибо свобода -- это сама экзистенция. Экзистенция является "обиталищем" человеческой свободы, а потому человек -- это свобода, и он осужден быть свободным. Основанием свободы в экзистенциализме является то, что человек сам себя создает, и он ответственен за все, что делает.

Можно сказать, что свобода в экзистенциалистской философии представляет два непременных условия:

    -- возможность выбора человеком самой цели, или свобода его воли; -- возможность достичь человеком поставленной цели, или свобода его действия.

Вместе с тем, в характеристике свободы человека экзистенциализмом следует видеть некоторые особенности его религиозного и атеистического направлений. Так, для религиозных экзистенциалистов свободу можно обрести только лишь в Боге. Согласно А. И. Шестову, например, свобода -- это познанная необходимость (имеется в виду Бог), надо познать необходимость и примириться с нею, отдать себя в руки этой необходимости. У К. Ясперса выбор человека происходит перед лицом Бога, и подлинный его выбор -- это выбор в себе "образа божьего". Для того, чтобы этот выбор состоялся, К. Ясперс рекомендует обратиться либо к общедоступной религиозной, либо к более сложной по форме философской вере.

Примерно то же просматривается в нерелигиозном экзистенциализме М. Хайдеггера, только с его точки зрения, выбор человека предполагает необходимость поставить себя не перед Богом, а перед последней возможностью своего бытия -- смертью. Тем самым человек оказывается перед лицом ничто. Только актом своего выбора перед лицом ничто человек обнаруживает и для себя, и для мира, что ему "говорит" в этот момент бытие. Конечно, человек может отказаться от своей свободы. Но отказаться от свободы -- это отвергнуть свою личность, что значит поступать и думать так, как поступают и думают все. Сартр полагает, что "определить" свободу трудно, поскольку она "не имеет сущности", не может быть подведена, в частности, ни под какую необходимость. В ней, как в Dasein у Хайдеггера, "существование предшествует сущности и определяет ее". Почему мы утверждаем, что сартровская "свобода" сходна с хайдеггеровским Dasein? Да уже потому, что и, то и другое наличествует лишь в модусеединичности! Это значит, что свобода не только не "одна и та же" у меня и у другого -- она даже не "одна и та же" в разных ситуациях моего собственного бытия. Более того: попытка как-то перенести способ действия (и предпочтение, и выбор) в другой контекст означает утрату свободы. Другими словами: свободно определив свое поведение в одной ситуации и попытавшись попросту повторить это поведение в другой ситуации, я действую "автоматически" -- т. е. отнюдь не свободно.

Свобода -- отнюдь не непредсказуемость поступков и желаний человека. Она -- в поисках самого себя, или, точнее, в выборе самого себя (или, в более современной терминологии, собственной идентичности). А тем самым -- и в выборе своего предметного мира, который вместе с тем выглядит как "открытие". Но ведь выбор -- если он действительный выбор -- необусловлен! Жизненное (экзистенциальное) решение -- это не выбор между тем, взять ли с собою зонтик или оставить его дома; выбор экзистенциален, когда ситуация судьбоносна, когда она "критическая", и когда нет возможности избежать выбора. Поскольку человек непременно переживает критические ситуации, когда нет возможности не выбирать и когда выбор не может быть заменен подсчетом шансов, -- человек "осужден" быть свободным, а свобода его абсурдна (абсурд, т. е. беспочвенность).

Мы постольку личности, поскольку свершаем свой, только свой, выбор. Свобода "для себя" -- это "просвет бытия" или "разрыв в бытии", это момент решения. Жизнь свободного -- только выборы самого себя, череда "разрывов бытия", которые осуществляются с каждым актом выбора. (Достаточно известных языковых аналогов этой кальки с французского сколько угодно: "сжечь свои корабли", "порвать с прошлым", "круто изменить свою жизнь" и т. д. и т. п.). Свобода в экзистенциализме предстает как тяжелое бремя, которое должен нести человек, поскольку он личность, и обречен, быть свободным -- быть самим собой Человеку в таком мире не на кого надеяться, ибо, по Сартру, он сам по себе, как сам по себе мир. Отстаивая свободу человека, экзистенциалисты связывают ее с полной ответственностью человека как личности за свою экзистенцию. (Никто не умрет вместо меня, -- говорил Ж.-П. Сартр). Всe это означает, что у экзистенциалистов свобода состоит не в определении себя через объективированные признанные цели и интересы общества. С их точки зрения, свобода осуществляется, во-первых, через расширение и даже универсализацию личной ответственности и, во-вторых, через интерпретацию своей деятельности в контексте общей взаимосвязи и судьбы человеческой духовности.

Мне так же близко и это утверждение.

Цитата:

Как человек должен относиться к земле своей, русский человек к русской земле? Вот наша проблема. Прежде всего, человек должен любить свою землю, любить во всех ее противоречиях, с ее грехами и недостатками. Без любви к своей земле человек бессилен что-нибудь сотворить, бессилен овладеть землей. Без стихии земли мужественный дух бессилен. Но любовь человека к земле не есть рабство человека у земли, не есть пассивное в нее погружение и растворение в ее стихии. Любовь человека к земле должна быть мужественной. Наша любовь к русской земле, многострадальной и жертвенной, превышает все эпохи, все отношения и все идеологические построения. Душа России -- не буржуазная душа, -- душа, не склоняющаяся перед золотым тельцом, и уже заодно это можно любить ее бесконечно. Россия дорога и любима в самых своих чудовищных противоречиях, в загадочной своей антиномичности, в своей таинственной стихийности (Н. Бердяев. Судьба России).

Мы подошли к самому главному, а вместе с тем и к самому загадочному и трудному моменту того, что называют экзистенциальной философией. Киргегард берет исходным пунктом своих размышлений книгу Иова. Но в противоположность Канту и Бердяеву "требования" многострадального старца не только не представляются ему предосудительным максимализмом -- в его смелости и безудержье он усматривает единственно правильное отношение человека к Богу. Не меньше, конечно, чем Бердяев и Кант, он знает, как мало ладит развязка книги Иова с вросшими в нас представлениями о "возможном" и "невозможном". Знает тоже, что она заслуживает морального осуждения, как "насилие над духом".

Но это не только не смущает его, но вдохновляет на новую, правда отчаянную и неслыханную по напряжению борьбу. "Гнозис", все, довлеющее себе, "эмансипировавшееся" от Бога, познание уже не представляется ему, как Бердяеву, прорывом из иных миров: гнозис он, следуя Писанию, связывает с падением человека и говорит об "отстранении этического". "Все, что не от веры -- есть грех", -- неустанно повторяет он слова апостола -- и толкует их в том смысле, что противоположное понятие греху есть свобода. Но не та несотворенная свобода, о которой мы столько наслышались от Беме, Шеллинга и Бердяева, свобода, гармонирующая со святой необходимостью, свобода выбирать между добром и злом.

Такое понимание свободы, по мнению Киргегарда, решительно противоречит Писанию. Свобода -- есть возможность. И вера есть безумная борьба о невозможном -- то именно, что предпринял Иов и о чем умалчивает Бердяев и Кант. Вера начинается тогда, когда по всем очевидностям всякие возможности кончены, когда и опыт и разумение наше без колебаний свидетельствуют, что для человека нет и быть не может никаких надежд. Греческая философия, пишет Киргегард, начиналась с "удивления", экзистенциальная -- начинается с отчаяния. Вера есть источник экзистенциальной философии и именно постольку, поскольку она дерзает восставать против знания, ставить самое знание под вопрос. Экзистенциальная философия есть философия deprofundis. Она не вопрошает, не допрашивает, а взывает, обогащая мышление совсем чуждым и непостижимым для философии умозрительной измерением. Она ждет ответа не от нашего разумения, не от видения -- а от Бога. От Бога, для которого нет ничего невозможного, который держит в своих руках все истины, который властен и над настоящим, и над прошлым, и над будущим. "Друг Киргегарда" (Киргегард почти всегда говорит от третьего лица) бежит от Гегеля к частному мыслителю Иову, в кратких замечаниях которого он находит больше, чем в системах немецкого идеализма, чем в "греческом Симпозионе".

Быть может, самое раздражающее и самое вызывающее, а вместе с тем наиболее влекущее и пленительное из того, что писал Киргегард, мы находим в его размышлениях о книге Иова. Когда его друг, отвернувшись от Гегеля, идет к Иову, он идет к нему не за нравственными утешениями, не за теодицеей. Все нравственные утешения он испытал и отверг. Теодицея же, т. е. оправдание Бога пред разумом, представляется Киргегарду самой неудачной, самой несчастной, самой роковой идеей из всего, что придумывала когда-либо человеческая мудрость. Он ищет "повторения" -- т. е. того же, чего добивался Иов и что, по суждению Киргегарда, в философии будущего заменит греческое воспоминание (анамнезис). Он просит Иова -- и надеется, что Иов не отвергнет его просьбы -- принять его под свое покровительство.

Он хоть не имел так много, как Иов, и потерял только свою возлюбленную, но это было все, чем он жил, как у сказочного бедного юноши, влюбленного в царскую дочь, его любовь была содержанием всей его жизни. Все знают, что бедному юноше никогда не видать царской дочери. И Киргегард это знает и говорит об этом так же решительно, как и все. Но все знают тоже, что и раздавленному судьбой Иову нечего надеяться на "повторение". Пока знание, пока опыт и разумение сохраняют свои державные права -- говорить о повторении не приходится. Пока знание сохраняет свои права! Пока мы ищем истины у опыта и нашего разумения! Но что нас побуждает обращаться к знанию? Что привязало нас так к опыту и разумению? Киргегард ставит тот же вопрос, который в свое время поставит и Достоевский: я не могу прошибить головой каменную стену, но значит ли это, что стена есть навеки непреодолимое препятствие? Опыт и разумение отвечают на этот вопрос утвердительно -- но кто дал опыту и разумению право окончательного решения? Кто внушил нам уверенность, что наше знание, даже знание фактов, есть нечто окончательное и бесповоротное? Греческий симпозион? Немецкая мистика? Гегелевская философия? И Киргегард с безумной смелостью возвещает: через разум Иов все потерял, через разум бедный юноша лишился царской дочери, сам он -- Регины Ольсен. Но не разуму дано вершить человеческие судьбы. Через Абсурд Иову все вернулось, через Абсурд бедный юноша получит царскую дочь. СеренКиргегард -- свою невесту.

И вот в этом пункте экзистенциальная философия становится для Бердяева совершенно невыносимой. Правда, он оставляет в покое Иова, требующего себе от Бога (и получающего -- по Библии, конечно) обратно и свои богатства, и свое здоровье, и своих детей. Но с тем большей силой обрушивается он на бедного юношу, добивающегося царской дочери, и на самого Киргегарда, не могущего забыть Регины Ольсен.

И, надо сказать, рассуждения его безупречны: "может быть, -- говорит он, -- Бог предпочитает, чтоб Киргегард лишился невесты, а бедный юноша не получил царевны... Я даже позволяю себе думать, что может быть это было бы не так уже плохо. Регина Ольсен, вероятно, была бы самой обыкновенной мещанкой, и при счастливой жизни Киргегард писал бы банальные богословские книги, но мы не имели бы его гениальных произведений". Конечно, можно было и следовало бы то же и про Иова сказать: если бы не его несчастья, не было бы несравненной книги Иова. Но ведь Киргегард это так же хорошо "знает", как и все мы. Знает, что Регина Ольсен, если на нее смотреть глазами "всех", -- самое ординарное существо. Если смотреть глазами всех! Но сколько пламенных страниц написал Бердяев против всех и всемства, как возмущался он вслед за Ницше притязаниями "многих, слишком многих" раздавить и уничтожить индивидуальные оценки! А теперь, когда представился случай конкретно взять сторону "отдельного человека", Бердяев самым решительным образом переходит на сторону его извечного врага. Киргегард не написал бы своих гениальных книг. Правильно, конечно: и мудрость и обыкновенный здравый смысл стоят на этом. Пушкин выразил это в известных стихах: "постигнет ли певца изгнанье, заточенье -- тем лучше, говорят любители искусств.

Тем лучше: наберет он новых дум и чувств и нам их передаст". Но ведь Гоголь сжег второй том "Мертвых душ". Толстой отверг свою "Войну и мир", и даже сам Шекспир относился с "суеверным пренебрежением" к своим тоже "гениальным" произведениям. И если бы Бердяев говорил о здравом смысле или о человеческой мудрости! Но он говорит от имени самого Бога, представляет свои суждения, как прорыв из области духа. Тут можно было ждать, что он восстанет против "всемства" и обрадуется случаю стать на сторону "аристократической" (одна из любимых квалификаций Бердяева -- приближающая его к Ницше), одинокой личности. И надо думать, он так бы и сделал. Но, несмотря на то, что он перенес центр познания с объекта на субъект, "гнозис" сохранил все свои принудительности: стоит на пути и не пускает. Бог бессилен, ничего поделать не может с властным Ничто.

"Киргегард, -- пишет Бердяев, -- умер, не получив Регины Ольсен, Ницше умер, не излечившись от ужасной болезни, Сократ отравлен и дальше ничего". Все, конечно, правильно, все безупречно, все убедительно. Но опять-таки разве Киргегард не "знает" все это так, же хорошо, как мы все? И если все же он утверждает, что бедный юноша получил царскую дочь, что Иову были возвращены его дети и т. д., то не потому, что он не знает того, что мы все знаем, а потому что он чувствует, что наше знание, что знание вообще не может быть источником последней, окончательной истины. Экзистенциальная философия опирается на Абсурд и не только не скрывает, но при всяком случае подчеркивает это. Бедный юноша верит, что под сенью Абсурда -- невозможное, абсолютно и навсегда, по нашему убеждению, невозможное становится возможным. Вера есть свобода. Не та несотворенная свобода, которая радостно гармонирует со "святой необходимостью", свобода, выбирающая между добром и злом, свобода, самая идея которой уже предполагает вторжение зла в жизнь, которая для Киргегарда знаменует собой предельную связанность, берущую свое начало от плодов запретного дерева, -- а та сотворенная свобода, которая рождает библейское "добро зело" и великое обетование: "не будет для вас ничего невозможного".

Еще раз скажу (сколько ни повторять -- все мало): все соображения, которые приводятся мудростью и здравым смыслом о том, что такой свободы нет, что такая свобода относится к области чистой фантастики и грубых предрассудков (кантовские Schwдrmereiund Aberglauben<*7>), Киргегарду превосходно известны. Бердяев противопоставляет бедному юноше Киргегарда другого юношу, который мечтает о "познании тайн бытия или о научных открытиях тайн природы", и иронически замечает, что "Бог не может удовлетворить желаний этого юноши".

Но разве к Богу идут за познанием? И разве познание когда-либо приобщало человека к "тайне"? Киргегардовский юноша (точнее сам Киргегард) со всем пылом, на какой способен человек, искал этих знаний и открытий и побывал везде, где только можно было хоть что-нибудь узнать -- слушал речи греков на их симпозионах, ходил к мистикам, изучал новейшую философию -- вплоть до Гегеля и Шеллинга -- и от них побежал к невежественному полудикарю (по Библии -- праведнику) Иову -- за тем, что ему нужно было больше всего на свете, но чего, согласно "знанию" прославленных учителей, нигде не бывает, и быть не может -- за "повторением" -- оно, же и есть исполнение обетования -- "не будет для вас ничего невозможного". Несомненно, опять -- Киргегард лучше кого бы то ни было знал, что он предпринимает, когда, под прикрытием Абсурда, он решился променять Симпозион и Гегеля -- на Иова. Иов, как философ, Иов, как мыслитель (и именно библейский Иов, не приукрашенный просвещенной критикой) -- что может быть бессмысленнее, нелепее этого? Если бы Канту довелось прочесть "Повторение" Киргегарда, он, наверное краснел бы за него и, вероятно, написал бы вариации на тему "о грезах духовидца" или о том, "как нужно ориентироваться в мышлении": ведь Сократа отравили, бедный юноша либо удовольствовался вдовой пивовара, либо остался на всю жизнь холостяком, Регина Ольсен досталась Шлегелю -- все это вечные истины, над которыми сам Бог уже не имеет власти.

Все это "самоочевидно". Но разве на этих самоочевидностях есть хоть малейший след прорыва из иных миров? Разве превращение "фактов" в вечные истины не является только делом кантовских "синтетических суждений a priori"? Но экзистенциальная философия есть не разыскание, а преодоление "самоочевидностей". Отсюда и "максимализм" Киргегарда, который Бердяев со спокойной уверенностью квалифицирует, как "безблагодатный". Но не говорит ли нам этот именно "максимализм" о "прорыве"? Преодоление, точнее отчаянная, безумная борьба с самоочевидностями, связана, с прорвавшейся благой вестью о божественном "добро зело" и о том, что "не будет для нас ничего невозможного". Но разум этой вести не приемлет -- она воспринимается и становится истиной лишь под сенью абсурда.

Похожие статьи




Понимание человеческой свободы - Экзистенциальная философия

Предыдущая | Следующая